Главная / Библиотека / Кумаков В.А. Волчья кровь.

Кумаков В.А. Волчья кровь.

Весна тысяча девятьсот сорок шестого года выдалась на редкость ранней, а в наших местах ранняя весна — это почти всегда засуха и неурожай. Так оно и случилось, из-за чего отмена хлебных карточек задержалась  на год — до конца сорок седьмого. Когда же их отменили, ребята в университетском общежитии отметили это событие своеобразной  объедаловкой: купили по буханке свежего, тёплого хлеба и по полкило сахарного песка на каждого, высыпали сахар на газету и макали в него хлеб, запивая ещё и сладким чаем.

Но это было потом, а в ту сверхраннюю весну сорок шестого, в солнечное воскресное утро, как сейчас помню, семнадцатого марта, я отправился  прогуляться в займища, прилегавшие вплотную к северной окраине города, посмотреть, не появились ли хохлатки, и просто размяться после зимнего сидения за конспектами и учебниками. Наш сосед по коммуналке, которого все звали Володей, какой-то дальний родственник отца,  предложил мне взять с собой его собаку —  гончую Жалейку. Я частенько заглядывал к Володе, жившему вдвоём с матерью в большой, на два окна, комнате, слушал его рассказы об охоте или воспоминания его матери о дореволюционных временах, и для Жалейки я, видимо, был просто членом семьи.

-Там у лесника завелись два кобеля из овчарок, —  напутствовал меня Володя, — может, будут кидаться, так ты не бойся, с Жалейкой бояться нечего.

Мы пошли. Солнце припекало всё жарче, я снял плащ, потом пиджак, а потом и рубашку. Жалейкин хвост демонстрировал ее игривое настроение, а я наслаждался чистейшим весенним воздухом и картинками природы. С береговой полосы снег уже стаял, но держался  в ложбинках, в тени деревьев и кустарников.

Показался домик лесника, на лавочке сидел мальчонка в возрасте первоклассника, около него лежали два здоровенных серых пса. Завидев нас, они приподнялись на передних лапах, и разом понеслись в  нашу сторону. Я успел подумать, что нужно выставить вперёд левую руку, через которую была перекинута снятая мною одежда. Но обороняться мне не пришлось. Жалейка бросилась навстречу псам, и через секунду один из них уже лежал кверху лапами, а Жалейка с рычанием трепала его за горло,  второй же, поджав хвост, убегал к дому. Я подскочил к Жалейке и с трудом заставил её отпустить “добычу”. В  калитке показался  хозяин, что-то сказал мальчонке, дал ему подзатыльник и подошёл ко мне. Знавшая его Жалейка уже добродушно виляла хвостом, а псы ретировались к воротам, пристроившись возле мальчишки. Лесник подал мне руку.

-Ты на нас не сердись, не уследишь за пацаном, он за ворота — и псы за ним, а им во дворе сидеть положено. Они, конечно, молодые, и злобы настоящей в них ещё нет, да ведь могут и напугать кого-нибудь до смерти. Ну и поделом Жалейка их потрепала, отцовская кровь! — Эта реплика относилась к отцу Жалейки Разбою. — Володе передай привет, — продолжал лесник. — Подожди-ка, я гостинец махонький передам. — С этими словами он направился к дому и скоро вынес тройку нанизанных на бечевку  крупных лещей холодного копчения.

Я поблагодарил, и мы с Жалейкой двинулись дальше. Меня не удивило, что псы так быстро ретировались: во-первых, молодые, во-вторых, кобели могут серьёзно подраться с сукой разве только из-за большого куска сырого мяса, обычно же уступают ей поле брани. Но мне понравилась сноровка, с какой Жалейка опрокинула пса гораздо более крупного, чем она.

Мы прошлись около озера Щучьего, покрытого серым, уже губчатым льдом. Высокий — метров за сто  —  берег спускался здесь к займищу террасами, образовавшимися в результате оползней.  Мы забрались на нижнюю террасу, где было теплее: берег, обращённый к юго-востоку, хорошо прогревался, и на нем уже во всю пробивалась зелень.

Когда мы вернулись домой и я рассказал Володе о Жалейкиной победе над псами, он заулыбался.

-Ну что я говорил! Не собака, а клад! Верна была моя идея, верна!

Я уже знал, что за этим последует длинная лекция из области кинологии  и  охотоведения, но не буду пересказывать её, а объясню, что кроется за словами лесника о Жалейкиной отцовской крови и за дифирамбами Володи по адресу своей собаки.  Для этого мне придётся рассказать и о самом Володе, поскольку соль дела именно в его примечательной личности.

Володя родился в  девятьсот пятом году в семье петербургского чиновника. Кажется, отец Володи был поверенным в делах графа Шувалова, управлял его петербургскими домами и принимал какое-то участие в воспитании детей графа. Во всяком случае мать Володи показывала мне старые фотографии, где её покойный муж снят с молодыми Шуваловыми — братом и сестрой. У Володи был и брат на четыре года старше и сестра тремя годами моложе. Однако отец их умер вскоре после рождения дочери от какой-то “мозговой” болезни. Оставшись с тремя детьми, мать Володи Лидия Александровна приняла энергичные меры: выхлопотала пенсию за мужа, а затем переехала в Саратов, где её отец Александр Львович Морозов был нотариусом и имел и возможности, и желание  участвовать в содержании и воспитании внуков. Для этого он снял новую шестикомнатную квартиру недалеко от своей нотариальной конторы. Теперь это  была та самая коммунальная квартира, в которой жили Володя с матерью и ещё пять соседей. Сама Лидия Александровна тоже не сидела сложа руки, а устроилась по петербургским рекомендациям и при содействии отца классной дамой в Мариинское училище. Дети росли, и сначала старший брат Андрей, а потом и Володя поступили в реальное училище, славившееся хорошим подбором  педагогов и более демократичными по сравнению с гимназиями порядками. Сестрёнка Оля готовилась к поступлению в гимназию. В общем, жили не в роскоши, но и не в бедности.

Начавшаяся первая мировая война мало что изменила в жизни семьи, в которой не было мужчин призывного возраста, только Лидия Александровна, придя из училища, наскоро перекусив и переодевшись, уходила в госпиталь как добровольная сестра милосердия.

Но вот грянул семнадцатый год — и началась для них другая жизнь, приходилось думать не о благополучии, а о выживании. Царская пенсия, естественно, исчезла, Мариинское училище закрылось, а в новой школе бывшей  классной даме не нашлось места, и удалось устроиться лишь на мизерную зарплату библиотекаршей. Отец её не потерял работу, но контора стала государственной, и доходы его резко уменьшились. Кое-как всё же сводили концы с концами. Володя и Ольга учились, Андрей кончил школу и ещё не похоронил мечту об  университете, но пока нужно было помогать матери дотянуть до окончания школы младших детей. Он устроился сначала матросом на пароход, а зимой с помощью деда, знавшего весь город, пошёл счетоводом в какую-то новоиспечённую организацию. Дом, где Морозовы снимали квартиру, национализировали и набили битком новыми жильцами, оставив Морозовым, хоть не одну, а две комнаты на семью из шести человек.

При НЭПе  вроде появилась надежда на хорошие доходы от нотариального дела.  Но — не повезло: Александр Львович подхватил дизентерию, а в больнице — ещё и воспаление лёгких, и в несколько дней умер. Пришлось и Володе, заканчивавшему последний класс, подрабатывать: овдовевшую бабушку Веру оформили дворником в соседнем квартале, а работу выполнял за неё Володя. Сама же баба Вера, знавшая языки, стала наниматься репетитором в семьи набиравших силу непманов.  Положение семьи упрочилось. Андрей так и не поступил в университет, освоил бухгалтерское дело и получил приглашение потребсоюза на работу в одном из районов. Ещё ранее он женился, обзавёлся сыном — в общем окончательно вылетел из материнского гнезда. Володя три года выполнял разные работы, пока  Ольга не закончила учёбу, а потом всё-таки поступил в зооветеринарный институт.

Но беда приходит из-за угла. Сначала у Андрея, затем у Ольги обнаружился туберкулёз легких. В свои неполные тридцать лет Андрей умирал, кровь выходила чуть ли не стаканами. Врачи опустили руки. Спасение явилось неожиданно. Жил в Саратове старичок, вроде знахаря, правда с фельдшерским образованием. Он хорошо знал покойного нотариуса Александра Львовича, был чем-то ему обязан. Прослышав  о бедственном положении Андрея, он тотчас отправился в Сердобск, где Андрей тогда жил, и предложил ему лечение  по принципу “пан или пропал” — сулемой в сочетании с какими-то жирами и мёдом. Риск  смертельный, но без лечения смерть была неизбежной и скорой, а предложение старичка давало хоть какие-то шансы. Условие было одно: лечение держать в строжайшей тайне, чтобы в случае худшего исхода не ставить старичка в положение преступника. Андрей согласился и … поднялся! И палочки Коха у него больше никогда не обнаруживались, и, прожив ещё шестьдесят лет, он никогда уже не болел ни бронхитами, ни пневмонией и вообще отличался отменным здоровьем.

Кстати сказать, туберкулёз Андрей подхватил в тюрьме, где просидел несколько месяцев. Проворовавшиеся дельцы из местного райпотребсоюза  сделали нового бухгалтера козлом отпущения и многое свалили на него. Но дело распутали, выяснилось, что “утечки” средств и товаров произошли ещё до приезда Андрея в Сердобск. И если бы не старичок-лекарь, то пребывание в переполненной камере в соседстве с туберкулёзниками оказалось бы для Андрея равносильным смертному приговору. Увы! Ничего не изменилось в российских тюрьмах за последующие шестьдесят лет!

Вскоре открытая форма туберкулёза обнаружилась и у Ольги. Мать кинулась к спасителю-старичку, но он отказался лечить Ольгу по своей методе. Отказ объяснил разницей в конституции Ольги и Андрея. Действительно,  Андрей с детства был крепким, атлетического сложения, в реальном училище занимался гимнастикой, ещё юношей работал матросом, грузчиком, Ольга же росла худенькой с впалой грудью и не имела никакой физической закалки. В этом ли крылась истинная причина отказа или у старичка были иные соображения, но кончилось тем, что Ольга умерла от чахотки, когда ей не было и тридцати лет.

Ещё раньше, но не чахоткой, заболел Володя.

В детстве и юности он не отличался от сверстников. Правда, очень любил спорить, при этом злился, начинал заикаться, но ни за что не уступал, даже если был заведомо не прав. Это, как говорила его мать, “ослиное упрямство” парадоксально сочеталось в нём с податливостью, уступчивостью в быту и нерешительностью, раздвоенностью при принятии  важных решений.

Излюбленными темами споров уже взрослого Володи были политика и собаководство. Сам он  слыл опытным охотником по зверю, отличным лыжником и стрелком, был завсегдатаем охотсоюза и собачьих выставок. По поводу какой-нибудь неправильно оценённой собаки он мог спорить часами, и переубедить его было нельзя, будь его оппонентом хоть московское светило кинологии.

Так вот, во время одного из таких споров, разгоревшегося, к счастью, дома, Володя начал особенно сильно заикаться, захлёбываться слюной и вдруг упал и забился в конвульсиях. Эпилепсия! В дальнейшем припадки повторялись регулярно, хотя и не часто — два-три раза в год. После припадка Володя всегда впадал в глубокий сон, и мать его сначала боялась, как бы он не замёрз, если припадок случится где-нибудь на зимней охоте. Однако припадки на природе с Володей никогда не случались — только на людях, часто — при возвращении с охоты в вагоне пригородного поезда или на корме парохода. Затевался разговор, инициатором которого обычно сам он и выступал, возникал спор, Володя кипятился, что и становилось толчком к припадку. Попутчики попадались разные, и бывало, что очнувшись, он уже не обнаруживал около себя ни ружья, ни рюкзака.

После первого шока и мать, и сам Володя — люди образованные, но жизнью не избалованные  — смирились с положением. В конце концов, рассуждала Лидия Александровна, мало ли замечательных людей страдали падучей, но это не мешало им создавать шедевры литературы, музыки, двигать науку.

Мать по новому взглянула и на те странности в поведении Володи, которые замечала и раньше, но не придавала им большого значения. Действительно, некоторые суждения Володи сильно расходились с реальностью, но переубедить его не было никакой возможности. Суждения эти вращались, как правило, вокруг двух излюбленных Володиных “пунктиков” — политики и кинологии, не затрагивали быт и в сущности не мешали жить. И все же Лидия Александровна сочла нужным поделиться  своими подозрениями с профессором-психиатром, лечившим Володю.  Столь высокий ранг лечащего врача объяснялся просто: профессор был товарищем родного брата Лидии Александровны, известного в городе детского врача. Заключение профессора было вполне определённым: одна из форм шизофрении.

-Вы не очень расстраивайтесь, — успокаивал профессор Лидию Александровну, — мы, психиатры, не всегда можем отличить, где кончается норма и начинается психическое расстройство.  Володина болезнь развивается так, что с нею можно век жить, работать и не очень выделяться среди людей. Однако, учитывая ещё и эпилепсию, я посоветовал бы избрать работу, полезную для поддержания физической формы, лучше всего на открытом воздухе, но не связанную с постоянными контактами со многими людьми, возможными конфликтами, словом, с нервными перегрузками.

Володя воспринял совет вполне спокойно, и даже с видимым удовольствием. Он сразу же бросил институт, чтобы стать профессиональным охотником. Имеющийся опыт позволял рассчитывать, что в материальном отношении охота как-нибудь обеспечит их с матерью. В институте встретили его намерение с удивлением, поскольку о припадках там ничего не знали, а “странности” в рассуждениях принесли ему лишь репутацию фанатика — собаковода, и казалось естественным, что он станет ветеринаром, специализирующимся на собачьих болезнях. Мать же догадывалась, что столь быстрое и лёгкое решение Володи связано с главной “идеей”, которой “болел” тогда Володя. Видимо, он полагал, что, освободившись от всяких официальных обязанностей, он быстрее претворит её в жизнь. И мать одобрила решение сына.

Зарабатывал Володя хорошо. Приобретя сотню капканов, он летом промышлял за Волгой сусликов в короткий период от их весеннего пробуждения до новой спячки, а зимой охотился с собаками на зайцев и лис,  по договору с охотсоюзом травил стрихнином волков, в охотничье межсезонье собирал на продажу грибы и лесные ягоды, иногда подрабатывал как  сторож на общественных огородах. Сдаваемая пушнина и лесные дары приносили деньги, суслиный жир на рынке о брали больные чахоткой. И на своём столе постоянно было мясо — от суслятины до молодой лисятины, не говоря уже о зайцах. Специалистом по водоплавающей дичи и вообще по птице Володя себя не считал и стрелял её исключительно для собственного стола —  в августе и сентябре, когда кончалась суслиная страда, но ещё нельзя было стрелять зверя. Особенно хорошо Володя зарабатывал во время войны. За отсутствием охотников зверя расплодилось много, а сдаваемую пушнину отоваривали продуктами. Володя брал для дома муку, а водку, которую сам никогда не пил даже по праздникам, обменивал на базаре на другие продукты или вещи.

Но вернемся в конец двадцатых годов. Главная идея, с которой носился тогда Володя, заключалась в выведении особой породы гончих собак с использованием волчьей крови. Хотя идея буквально горела в его мозгу, к ее осуществлению Володя подступал не спеша и обдуманно.

Во-первых, нужно было завести хорошую не только по экстерьеру, но и особенно по рабочим качествам выжловку (сука гончей породы на жаргоне охотников — собаководов). На это ушло три или четыре года. Не знаю всех перипетий поисков, смены  собак, но в конце концов выбор пал на чепрачно-рыжую русскую гончую Флейту, отличавшуюся неутомимостью, способностью крепко держать след и красивым голосом. Теперь предстояло добыть волчонка и вырастить его хотя бы до годовалого возраста, когда он может стать производителем.  Володя объездил знакомых лесников и егерей, знавших волчьи логова, и с помощью одного из них взял выводок волчат. Себе оставил двух кобельков, назвав их вполне оправдавшимися потом кличками: Пират и Разбой.

Привезя волчат в город, Володя сначала держал их в комнате, выводя по очереди на прогулки, потом стал уводить на ночь в дровяной сарай. Волчата росли и зимой стали  крупными  зверями, наводившими ужас на соседей. Когда Володя вёл волка на короткой крепкой цепи к себе в комнату и в полутьме длинного коридора коммуналки сверкали глаза и белели страшные зубы, мамы и бабушки опрометью прятались по своим комнатам и из-за дверей неслись не радующие Володин слух реплики. Попытка надевать на Пирата и Разбоя намордники ни к чему не привела. Эту операцию поначалу не очень любят и дрессированные собаки, волки же сопротивлялись яростно, руки у Володи были искусаны, стало очевидно, что проделывать эту операцию ежедневно да ещё с двумя зверями — нереально.

Правду говорят,  как волка не корми  — он всё в лес смотрит. Волки начали выть по ночам в  сарае, от соседей посыпались жалобы  управдому и участковому милиционеру. Какими уж словами и посулами уламывал Володя соседей, не знаю, но как-то  он преуспел в этом. Мать Володи по секрету рассказывала, что якобы он пообещал домоуправше после вязки отравить волков, а их выделанные шкуры подарить ей  — отличные прикроватные коврики.

Флейта, рядом с которой росли волчата, к ним пообвыкла, и в очередную весеннюю течку вязка удалась по очереди с обоими кобелями. Оставшаяся одна и усиленно питаемая Флейта, разрешилась  девятью щенками. Одни сразу были похожи на волков, у других ушки встали позже (у гончих уши отвислые), и в конце концов Володя оставил двоих, похожих на гончих — суку и кобелька. Назвал их в честь почивших родителей Пираткой и Разбоем. Конечно, как сетовал в разговорах со мной Володя, хорошо было бы оставить и других волкоподобных щенков для повторных скрещиваний, но условия  коммунальной квартиры этого не позволяли.

Для Володи ценнее была Пиратка, так как для неё не составило бы труда найти в дальнейшем кобеля для вязки, тогда как вязать свою суку с Разбоем неизвестно какой породы не даст ни один порядочный хозяин. Но тут Володе не повезло. Как-то случилось, что Пиратку сильно придавили массивной дубовой дверью, ведущей из холодных сеней в кухню. Были повреждены тазовые кости, собака осталась хромой, и не было уверенности, что она сможет нормально выносить и родить щенков. После таких травм собаки часто становятся трусливыми и ни на что не годными. Однако Пиратка росла злобной и опасной. Володя не хотел окончательно терять её на тот случай, если с вязкой Разбоя ничего не выйдет, и отвёз её знакомому леснику для караульной службы.

Тем временем Разбой вырос совершенно уникальным псом. Ростом — намного выше породистой русской гончей, мастью же и всеми остальными статьями — в мать, больше того, он унаследовал способность гнать зверя с голосом, причём голос у него был красивый, трубный, и он вполне заслужил бы кличку Трубач. Однако и кличку Разбой он тоже вполне оправдывал поскольку своим отношением к разным живым тварям решительно отличался от гончей. Гончая не реагирует на птицу и проходит мимо курицы даже не повернув головы. Другая домашняя живность, вроде коз, телят и поросят, её так же не волнует. Разбой же из всего живого признавал только авторитет человека и хозяина слушался как хорошая овчарка, всё же остальное — от цыплёнка до телёнка — он полагал заслуживающим преследования и пригодным для съедения. Пара котов, привыкших к мирному сосуществованию с дворовыми псами или считавших, что выгнутая спина и шипение достаточны для обороны, поплатились жизнью за свою доверчивость. Собак, знакомых ему со щенячьего возраста, Разбой не трогал, но горе было любой пришлой собаке, если она не успевала шмыгнуть в подворотню, куда Разбой не мог пролезть: зубы его не знали пощады. Разумеется, владельцы котов и собак начали роптать, и пришлось перевести Разбоя на привязное содержание, что для гончей совсем не желательно.

В первую же прогулку в поле Разбой обнаружил своё неравнодушие к домашней скотине. По городу Володя вел его на поводке, но немного не доходя до окраины, за которой начинались обширные займища, отпустил с поводка. Разбой побежал вперёд, свернул в какой-то переулок и вдруг подал голос. Володя подумал, не лисичка ли забрела в посёлок в поисках курятины — такое бывает, но тут гон оборвался и послышались хрип и рычание Разбоя. Добежав до переулка, Володя увидел смешную, но отнюдь не радостную для него картину: разъярённый Разбой, пригнувшись и рыча, явно готовился к решающему прыжку на козла, который  выставил внушительные рога. “Хорошо, что не  ярка или козлёнок”, — подумал Володя, унимая Разбоя и снова беря на поводок.

Как я уже говорил, главенство человека Разбой признавал, и даже дети играли с ним без опаски,  у местных мам не было повода для претензий. И всё же полуволчий нрав приносил неприятности Володе, а потом погубил и самого Разбоя…

Первая крупная неприятность случилась на очередной охоте. Большинство лесников Володе были знакомы, и обычно к вечеру он выходил к очередному кордону и, поболтав с хозяевами, устраивался на сеновале, а зимой — и в горнице. Так было и на этот раз.  Хозяин имел  двух  отличных  борзых, кобеля и суку, которые, конечно, встретили Разбоя недружелюбно, а его самого Володя с трудом удержал от драки. Во избежание недоразумений хозяин на ночь посадил своих псов на цепи, “даму” — у крыльца,  кобеля — у дровяного сарая. Володя же взял Разбоя с собой на сеновал, посадил на ременный поводок, прикрыл массивную дверь и полагая, что этого достаточно, не задвинул засов. Подвыпивший  за ужином хозяин, видимо, спал крепко, а Володя хотя и не пил, но после пройденных за день трёх десятков вёрст тоже проснулся не сразу, когда со двора послышались лай, рычание и хрипение дерущихся собак. Наконец он, а за ним и разбуженный женой хозяин выскочили во двор, и им предстала такая картина. Сука, захлёбываясь лаем, рвалась с цепи, у крыльца Разбой,  уже разобравшийся, что перед ним не подлежащая драке особа женского пола, лежал на недосягаемом для неё расстоянии, похлопывая по земле хвостом, а увидев хозяина, поджал оный и ретировался обратно на сеновал”; на его шее болтался обрывок перегрызенного ремня. У дровяного же сарая лежал кобель, и на его белоснежной шерсти алели пятна крови. На плече и на голове были с мясом выдраны куски шкуры. Конечно, цепь помешала бедному псу сражаться. Хозяин бросился к собаке — она была мертва. Потом уже Володя обнаружил, что у Разбоя был основательно располосован нос, порвано ухо, глубоко прокусана ляжка левой ноги.

-Что же теперь делать? — только и мог выговорить  лесник, бывший на Володино счастье, не вспыльчивым и не злым.

А делать было нечего: пришлось Володе платить за собаку и крепко задуматься, что дальше делать с Разбоем. Держать всё время на цепи — это не для гончей, а оставлять свободным — недолго и до несчастья, худшего, чем гибель борзой. Расстаться с псом ещё можно было бы, но как расстаться с идеей?! Оставался один выход — получить как можно быстрее потомство от Разбоя. Но где взять приличную суку: не вязать же Разбоя с матерью — Флейтой. Наконец удалось договориться с одним гончатником — использовать его суку Арфу, а Флейту повязать с нормальным кобелём с тем, чтобы её щенков взял хозяин Арфы, которому это было выгодно: Флейта на всех выставках проходила  выше Арфы.

Арфу с Разбоем повязали осенью. Вязка удалась, и в ожидании помёта Володя отправился в северный лесистый район области поохотиться по чернотропу. Там и завершилась домашняя история Разбоя. В один из выходов Разбой взял след. По голосу чуть более хриплому и злобному, чем обычно, Володя понял, что пёс бежит по следу не зайца и не лисы, а, видимо, волка. Володя попытался остановить, отозвать Разбоя, но тщетно. Гон всё удалялся и удалялся и вскоре  не был слышен. До самого вечера ждал Володя на опушке, с которой ушёл Разбой, но пёс не вернулся. Осталось только гадать о его участи. Может быть, подбадривал себя надеждой Володя, если попалась молодая волчица, то заведут они с Разбоем семью, но скорее всего волки разорвут пса. Впрочем, стаями в это время волки ещё не ходят, а одинокий волк, даже матёрый, может и не одолеть Разбоя, но едва ли  искусанный и истекающий кровью пёс дойдёт до хозяина и тем более до кордона лесника, где ночевал Володя. В общем Разбой пропал и теперь все надежды были на его потомство.

Не знаю дальнейших селекционных усилий Володи. Но когда в январе сорок третьего года мы появились в Саратове, у Володи было две собаки — дочь Разбоя Жалейка и её сын Стонало. Как признался сам Володя, Жалейка была по рабочим качествам лучшей из всех когда-либо бывших у него собак.  Кобелёк Стонало  летом того же сорок третьего года — ему и не исполнился и год — был ранен в ногу из боевой винтовки стоявшими под Саратовом зенитчиками, то ли принявшими его в сумерках за волка — так они оправдывались перед Володей, то ли просто ради забавы. Володя лечил его и кому-то отдал без особого сожаления, поскольку по статям он был совсем неважный, а после ранения стал ещё и трусливым, боясь выстрелов.

Жалейка же действительно была замечательной и своеобразной собакой. По экстерьеру — типичная русская гончая, и на выставках она завоёвывала чаще  “бронзу”, а иногда и “серебро”, а на полевых испытаниях и просто на охоте отличалась исключительной выносливостью и приятным тембром голоса при гоне.

Четверть  волчьей крови всё же сказывалась на её характере и повадках. Если кто-нибудь замахивался на неё палкой, она не отскакивала, поджав хвост, как это делают трусливые псы, и не начинала лаять и кружить вокруг “противника”, как поступают псы не трусливые и злобные, Жалейка становилась к “противнику” полубоком, внимательно следя за ним и как бы спрашивая: “Ну что, разойдёмся или будем драться?” При этом в глазах её зажигалось что-то дикое, злое, совсем не располагающее к дальнейшей ссоре с ней. Короче, при любых обстоятельствах она была полностью лишена пугливости. Черта вроде бы и не волчья: волк не труслив, но чрезвычайно осторожен и скорее предпочитает избегать опасности, чем идти ей навстречу. Впрочем, бояться людей у Жалейки не было причин, поскольку Володя её никогда не бил и обходился при случае нажатием на болевые точки. Что же касается других четвероногих, то  бишь собак, то она их не боялась, как бы грозно они не выглядели. Первая никогда не задиралась, но если случалась драка, то расправа была мгновенной и решительной: Жалейка сбивала противника своей могучей грудью и тут же хватала за горло.

К людям она не была ласкова, но и не проявляла никакой агрессивности: можно было наступить ей на хвост — Жалейка слегка взвизгивала, вскакивала и тут же ложилась вновь, уступая дорогу идущему. Вообще, во всем проявлялась её “самостоятельность” и чувство собственного достоинства. Она была равнодушна к ласкам и не играла с детьми, а если Володя за что-то выговаривал ей, она молча отходила на пару шагов, сворачивалась клубком и не выказывала  знаков признания своей вины, как это присуще большинству собак. Мой нынешний пёс из немецких овчарок, если сильно провинится, подходит к хозяину на полусогнутых, ложится у ног, прижимает уши и смотрит таким виноватым взглядом, что уже не поднимается рука его наказывать.

Зимой сорок первого-сорок второго годов по замёрзшей Волге гнали эвакуированный скот — его выгружали из эшелонов на ближайшей станции и потом распределяли по хозяйствам. В основном, как я слышал, он доставался беженцам с Украины, поселившимся в опустевших деревнях выселенных немцев Поволжья. Падёж скота, конечно, был большой, Жалейка вместе со своей ещё живой  бабушкой Флейтой стали куда-то пропадать по ночам и утром возвращались с отвисшими чуть не до земли животами. Володя и другие владельцы собак быстро поняли ситуацию, и Володя стал запирать собак на ночь, опасаясь, что возле павших туш возникнут собачьи драки, а то и стычки с волками, среди которых могут оказаться и бешеные звери, и будет беда.

Однако походы на  Волгу сослужили псам и добрую службу. В ту же зиму Володя охотился за Волгой и в конце охоты вышел к ближайшей от железнодорожного моста станции. Не обратив внимания на часового с винтовкой, ходившего вдоль стоявшего на станции товарного состава, Володя с собаками забрался на тормозную площадку одного из вагонов. Вскоре подошёл часовой и довольно вежливо попросил Володю сойти, объяснив, что во-первых, состав воинский, а во-вторых, и на гражданских составах ехать на открытой площадке через мост не разрешается. В военное время это было понятно, впрочем, и до войны в годы шпиономании и “врагов народа” на пассажирских судах при подходе к мостам пассажиров загоняли в каюты, и порядок этот был отменён только после войны. Володя всё это, конечно, хорошо знал и обычно летом дожидался пригородного поезда, а зимой, случалось, и переходил через Волгу, намного выше моста. Но в этот раз что-то сильно подустал и понадеялся на авось: сойдя с площадки, он обошёл состав с хвоста и забрался на другую площадку. Часовой заметил маневр и, видимо, опасаясь нахлобучки, если охранники на мосту заметят непрошеных гостей, дал  свисток. Прибежал разводящий с ещё одним солдатом и предложили Володе пройти за ними. Документы у Володи были в порядке, но начальник караула оказался человеком вредным да ещё, по-видимому, и корыстным: как убеждён был Володя, приглянулись ему и Володины трофеи, и собаки. Так или иначе, но был оформлен протокол, и с этой бумагой Володю отправили — куда следует — он оказался на тридцать суток в саратовской тюрьме, откуда каждый день его вместе с другими “коллегами” по несчастью водили на разгрузку  эшелонов. Володю не пугали эти тридцать дней, но он буквально плакал при мысли о собаках. О них он знал одно: прежде чем отправить Володю под арест, начальник караула попросил его привязать собак и приказать им сидеть якобы для того, чтобы  собаки не бежали за составом, с которым отправляли Володю.

-Иначе перед мостом их обязательно застрелят охранники, —  объяснил начальник, — а здесь мы их уж как-нибудь сохраним, и когда освободишься, сможешь их забрать.

Володю увезли, а собаки следующим утром … явились домой, дорогу с замерзшей Волги они знали! Должно быть псы были удивлены, не найдя дома хозяина, но каково было состояние Володиной матери, когда псы пришли без него. Каких только мыслей не передумала она, но то, что Володя может оказаться в каталажке, не приходило  ей в голову.  Мир, однако не без добрых людей: один из конвоиров, сопровождавших арестантов на работы, оказался местным, да ещё и жил недалеко от Володи.  Он отпросился у начальства в увольнительную на несколько часов и по дороге домой забежал к Володиной матери. Облегчённо вздохнув и прослезившись, та попросила солдата:

-Передай, Володе, что собаки дома, а я, слава Богу, здорова, как-нибудь перебьёмся.

Когда Володя, вернулся домой, мать сообщила ему интересную подробность: верёвки, обрывки которых болтались на ошейниках Жалейки и Флейты, были не развязаны или перегрызены, ровненько обрезаны очень острым ножом. Загадка эта так и осталась неразгаданной. Может быть, какой-то сердобольный солдат, сам охотник или собашник, в пику своему вредному начальнику  отпустил собак на все четыре стороны, а коли был охотник, то  был уверен, что собаки сами придут домой. Вернули Володе и ружьё, и рюкзак, изъятые при задержании, так что в чистом убытке оказались только пара добытых на той охоте зайцев, потерянное время и много килограммов собственного веса, потерянного за время полуголодного существования в тюрьме.

Летом сорок второго Жалейка ждала приплод  после вязки с очень хорошим кобелём с богатой родословной. Володя надеялся взять из этого приплода кобелька, который был бы уже внуком Разбоя-пса и правнуком Разбоя-волка. Кобелька он отобрал, но как потом выяснилось — неудачно (это и был тот самый Стонало о котором шла речь выше). Содержать трёх собак было сложно, и Володя отдал Флейту в хорошие руки за так, оговорив только право отобрать из её будущего приплода в случае надобности любого щенка. Правом этим он так и не воспользовался: новая собака ему действительно понадобилась, Флейта была уже стара. А нужда возникла в том сорок шестом году с которого я начал своё повествование. После очередной выставки охотничьих собак какой-то незнакомый Володе человек упорно уговаривал его продать Жалейку и сулил хорошие по тем временам деньги. Володя мог бы при большой нужде в деньгах продать, скажем, Флейту, но о продаже Жалейки — продолжательницы волчьей крови — не могло быть и речи. Один знакомый из охотсоюза, зная о домогательствах незнакомого покупателя, посоветовал по крайней мере в ближайшие дни брать собаку на ночь в квартиру. Пару дней Володя так и делал, но потом снова стал оставлять Жалейку в сарае, ограничиваясь засовом без замка. В одно увы не прекрасное утро собака исчезла. Ни лая, ни каких-то шумов никто не слышал — видно вор был опытен в общении с собаками. Порода была утеряна, но я вскоре заметил, что после неудачи с отбором из Жалейкиного потомства Володя поостыл к своей идее.

Понимаешь, — говорил он как-то моему отцу в моём присутствии, — я не знал по каким признакам отбирать свою, “волчью” линию. Я отлично знаю требования стандарта и судей к экстерьеру породистой гончей, а скажи-ка чем отличалась от них Жалейка? Нравом? Но ведь по нраву не отберёшь, а если бы и можно было отобрать, то уже из взрослых, сложившихся собак. Тогда это нужно содержать целый питомник!

Утешившись, Володя завёл новую собаку из числа внучек Флейты. До конца своих дней Володя держал гончих и умер ранним утром недалеко от дома во время прогулки со своей очередной любимицей: инфаркт — первый и сразу последний в его жизни.

Но, читатель, это ещё не всё об этом своеобразном человеке. Было бы ещё полбеды, если бы “чудачества” Володи ограничивались рамками собаководства. Но у него была ещё одна крепкая идея уже из области политики. Сначала он просто ненавидел большевиков и на все лады критиковал советскую власть. Это ещё было понятно тем, кто знал историю их семьи. Но где-то в начале тридцатых годов он стал проповедовать очень “радикальную” идею. Она заключалась в том, что Гитлер и Сталин — это родные братья — да, да, именно родные — что оба они евреи, а цель их заключается в том, чтобы уничтожить в Европе самые сильные нации — русских и немцев и посадить над всеми евреев. Когда ему начинали указывать, что Гитлер уничтожает евреев, а Сталин тоже не очень их жалует, он заявлял, что это временная маскировка. На вопрос о том, где же они родились и кто их родители, Володя заявлял, что это их великая тайна, которую они раскроют только после осуществления их идеи. Старший брат Володи Андрей систематически получал от него письма, в которых Володя излагал свои теории и клеймил диктаторов — “евреев”. Андрей каждый раз приходил в ужас и в ответных письмах увещевал и доказывал брату его неправду, всячески ругал Гитлера и расхваливал Сталина. Делал он это не столько для того, чтобы переубедить Володю — это было бесполезно — сколько для собственной защиты на случай, если некоторым органам захочется заглянуть в их письма. Но все было напрасно, не помогли ни просьбы матери, ни угрозы, что его могут рано или поздно посадить за такие речи. Володя продолжал свои политические излияния открыто — и на коммунальной кухне, и во дворе, и даже в присутствии вовсе незнакомых людей. В середине тридцатых годов это стало смертельно опасным.  Остаётся только удивляться, что довольно долго Володю не трогали, видимо никто не доносил на него, хотя это было опасно и для тех кто слушал эту ужасную клевету на “любимого вождя” и не донёс, а значит укрыл “негодяя”.

Кончилось всё же тем, что в тридцать шестом Володю сцапали. Мать ужасно перепугалась, понимая, что за такие речи ему грозит самое жестокое наказание вплоть до “вышки”, и помчалась к психиатру.  Тот, как я уже говорил, был другом брата Лидии Александровны и к тому же оказался очень порядочным человеком и принял экстренные меры по защите своего больного. Связаться с кем нужно ему не составляло большого труда, поскольку он постоянно участвовал в судебно-медицинских экспертизах обвиняемых или осужденных. Кончилось тем, что Володю довольно быстро отпустили. Но перед тем, как отпустить, следователь пригласил его к себе и объявил, что за совершенные им деяния (следователь зачитал как они называются на языке уголовного кодекса) он, Володя, в случае передачи дела в суд будет осужден к высшей мере наказания — расстрелу. Однако учитывая болезнь, дело в суд не передаётся и он отпускается на поруки  матери. Но если в дальнейшем на  него поступит ещё хоть один сигнал, он будет немедленно арестован и предан суду или отправлен в психиатрическую больницу без права выхода оттуда. Разговор происходил в присутствии матери с которой он и отправился домой.

Думаю, что он очень легко отделался потому, что маховик репрессий только ещё раскручивался, и следователи ещё не очень опасались проявить снисходительность. В разгар репрессий Володя скорее всего без долгих проволочек был бы “убран”.

Придя домой, мать со слезами обнимая  колени севшего в старенькое кресло Володи умоляла его больше никогда и нигде, даже дома не упоминать имени Сталина и вообще бросить болтать о политике. Володя сидел молча с застывшим лицом, а потом обнял голову матери и глядя куда-то словно внутрь самого себя, сказал:

-Хорошо, мама, я не буду.

И он действительно перестал говорить о политике, целиком отдавшись своим собачьим и охотничьим делам. И только когда началась война и стало ясно, что война грандиозная — не на жизнь а на смерть, Володя как-то остановил мать, взял её за локоть и начал шептать на ухо.

-Вот оно когда началось то, о чем я говорил! Вот она моя теория! Всех здоровых мужиков переведут, а женщин — подожди ещё — стерилизуют! Это сейчас Сталин нарочно отступает, подставляя русских, а потом Гитлер начнёт отступать, подставляя немцев. Но ты не бойся, я никому ни-ни. Ясное дело в военное время за мою правду сразу шлёпнут!

Поскольку фронт действительно шёл сначала на восток, а потом на запад. Володя внутренне торжествовал и иногда загадочно подмигивал матери.  Однако итог войны совсем не укладывался в его теорию, и вероятно поэтому он как то разом забыл про неё. К политике он совсем остыл.

В возрасте пятидесяти пяти лет Володя вдруг задумал впервые жениться, но несколько месяцев его все же мучил вопрос: жена или собаки? Но когда на девяностом году жизни  умерла  его мать, сомнения отпали. Послевоенные вдовы не были капризны. Его избранница была немного моложе его, она иногда ворчала на собак, но терпела их.

Я уже говорил, что Володя упал прямо на улице и уже не встал больше. Его последнюю собаку жена отдала другу-охотнику. На этом и закончилась история собачьего фанатика и неудачного политика Владимира Петровича Куликова или попросту Володи, как звали его все охотники и собаководы.

Но это случилось через два десятка лет, а в ту памятную весну жаркого сорок шестого года Володя ещё  увлекался своей “волчьей” идеей и был вправе гордиться Жалейкой — неутомимой, бесстрашной и очень самостоятельной собакой!

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *